Выдающиеся деятели российского анархического движения 1917-1928 годов глазами Алексея Алексеевича Борового

V Кропоткинские чтения. Сборник докладов. Дмитров-­2016

Рябов Пётр Владимирович, к.ф.н., Московский Педагогический Государственный Университет

Выдающиеся деятели российского анархического движения 1917-1928 годов глазами Алексея Алексеевича Борового (портретные зарисовки по неопубликованным архивным источникам)

Алексей Алексеевич Боровой (1875-1935) — не только крупнейший философ постклассического российского анархизма и видный деятель культуры «Серебряного века», но и, несомненно, ключевая фигура российского анархического движения, человек восприимчивый,  наблюдательный, обладающий несомненным даром психолога и писателя. В 1917-1928 годах он находился в самой сердцевине российского анархизма, участвовал во многих начинаниях и общался с ведущими анархистами. Вот краткий, далеко не полный перечень: в 1917 году Боровой, вместе с анархистами Львом Чёрным и Александром Солоновичем, участвовал в создании Федерации союзов работников умственного труда и был редактором журнала «Клич», органа этой Федерации; принимал активное участие в создании и работе Союза идейной пропаганды анархизма; редактировал  в апреле-июле 1918 года (вместе с Я. Новомирским) газету «Жизнь»; потом активно сотрудничал в анархо-синдикалистском издательстве «Голос Труда» (где, вместе с Н.К. Лебедевым руководил изданием серии книг по истории анархизма); участвовал в создании Всероссийского Кропоткинского комитета и с 1925 по 1928 год возглавлял анархистов внутри него… Таким образом, судьба тесно сводила его с большинством ключевых деятелей российского анархизма: Петром Кропоткиным, Нестором Махно, Александром Атабекяном, Аполлоном Карелиным, Николаем Рогдаевым, Михаилом Сажиным, Петром Аршиновым, Эммой Гольдман, Иудой Гроссман-Рощиным, Яковом Новомирским, Александром Солоновичем, Германом Сандомирским.  Если воспоминания некоторых из них, содержащие упоминания о Боровом опубликованы и известны (как в случае с Эммой Гольдман или Нестором Махно) и носят восторженный характер в оценке Алексея Алексеевича, то его портретные  зарисовки многих из  этих людей не опубликованы до сих пор. Мой доклад призван хотя бы немного восполнить этот пробел. Опираясь на мемуары Борового и его дневники я приведу несколько эскизов портретов соратников Борового по движению.

Разумеется, я не стремлюсь раскрыть в одном выступлении довольно широкий круг тем, связанных с личными, идейными и деловыми взаимоотношениями между Алексеем Алексеевичем и этими людьми. Задача доклада намного более скромная — обнародовать чрезвычайно лаконичные и отрывочные, но ёмкие и яркие портретные характеристики нескольких людей (С.Г. Кропоткиной, А.М. Атабекяна, А.А. Карелина, Г.Б. Сандомирского и И.С. Гроссмана-Рощина), которые содержатся в неопубликованных мемуарах Борового (в основном, в черновых планах и набросках к ненаписанному второму тому мемуаров, посвящённому событиям его жизни после Февраля 1917 года) и, отчасти, в его дневниках 1928-1935 годов.

Ограничусь несколькими предварительными общими замечаниями. Мемуары и дневники писались в ссылке, в конце жизни Алексея Борового. В них он подводит итоги, через воспоминания и зарисовки размышляя, в частности, о причинах поражения анархистов в Великой Российской Революции, о мотивах и психологии ренегатства ведущих деятелей анархического движения, многие из которых (как, например, Сандомирский или Гроссман-Рощин) перешли от анархизма на позиции поддержки большевистского режима. Кроме того, в его портретных характеристиках — острых, честных, беспощадных (в отношении других и самого себя) заметны отголоски ожесточённой полемики против мистических анархистов, которую в 1926-1928 годах в Кропоткинском Музее вели анархисты во главе с Боровым, и в которой С.Г. Кропоткина, в надежде сохранить музей, поддержала анархо-мистиков, более «безобидных» и лояльно относящихся к большевистскому государству.

Не признавая никаких «священных коров» и, по-ницшевски, считая честность высшей человеческой добродетелью, Алексей Алексеевич сурово и часто саркастически характеризует своих бывших товарищей по анархическому движению, демонстрируя тонкий психологизм, выразительность художника, острую наблюдательность и великолепную  память. Иногда характеристики Боровым знакомых анархистов могут напомнить отзывы гоголевского Собакевича о жителях губернского города в беседе с Чичиковым. В его восприятии Софья Кропоткина — взбалмошная и неумная ханжа, Солонович — лгун и демагог, Новомирский — талантлив, но аморален, Гроссман-Рощин — одарённый человек, но не имеющий внутреннего стержня и оттого обречённый на бесплодие, Атабекян — честен, но ограничен и примитивен, Карелин — интриган и святоша, Сандомирский — делец и карьерист. А в конце жизни Боровой резко разочаровался и в Петре Аршинове, предавшем анархизм и перешедшим на службу к большевикам. Впрочем, не щадил Алексей Алексеевич и себя самого — обвиняя в дневниках и мемуарах в различных ошибках и доверчивости. Однако эта резкость и беспощадность суждений обусловлена не только высокой искренностью Алексея Борового, но и его разочарованием во многих из них, перешедших в ряды правящей партии. В отличие от Собакевича, некоторым революционерам и анархистам Боровой всё же давал и восторженные оценки — например, Вере Фигнер, Петру Кропоткину или Энрико Малатесте, а у тех, о ком он судил сурово, он всё же находил и симпатичные стороны.  При всей своей отрывочности, резкости, краткости и субъективности, эти портретные зарисовки представляют огромную ценность, характеризуя как описываемых лиц, так и самого мемуариста и вводя нас в самую гущу анархического движения России 1917-1928 годов.

Предварю конкретные портретные эскизы двумя цитатами Борового. В набросках к статье о современном анархизме в России, которую он писал в начале 1920-х годов, мыслитель особо выделял следующих лиц (по алфавиту): «Среди р[оссийских] а[нархистов] или а[нархистов], ведущих в Р[оссии] теор[етическую] или практ[ическую] раб[оту] по а[нархизму] следует отметить: Атабекян, Боров[ой], Волин, Гольдман, Гроссм[ан]-Рощ[ин], Карелин,  Новомирский, Оргеиани, Рогдаев, Сандомирск[ий], Таратута, Чёр[ный], Шапиро…».[1]

А в своём дневнике, всего за полгода до смерти, 16 марта 1935 года, подводя итоги своей жизни, Алексей Боровой горько констатировал: «Между прочим, в отношении к товарищам… Сколько крушений! «Охлаждение» с талантливым, флюгерообразным — Рощиным; честным, но подслеповатым — Атабекяном; неглупым, маклакообразным — Сандомирским; умным, аморальным — Новомирским, трусоватым Аскаровым, малограмотным, самоуверенным — Андреевым etc. etc.  Так ли поступал бы человек «партии»?»[2]

После этой неутешительной и беспощадной итоговой обобщающей оценки, обратимся к отдельным портретным характеристикам.

На резко негативное восприятие Боровым Софьи Григорьевны Кропоткиной, вдовы великого анархиста, явно повлияла её позиция в конфликте внутри Кропоткинского Музея между анархо-мистиками и группой анархистов во главе с Алексеем Алексеевичем. В наброске ко второму тому его мемуаров читаем:

«Кр[о]п[от]к[и]на.

Забавна[я], иногда глуб[око] раздраж[ающая] помесь — рев[о]л[юцио]н[а]р[и]зм[а]  (?? — так у А.Б. -П.Р.), а[нархи]зма, непр[имири]м[о]сти, осужд[ающей] всяк[ие] компром[иссы], возвращ[ения] памятью к вечно живым богам а[нархического] Олимпа и пр[ежде] в[сего] кон[ечно] к П[етру] А[лексеевичу] — ист[о]ч[ни]ку всей истины — и вместе ханж[ест]ва, бонтонн[ос]ти,   брезглив[ос]ти и нелюбви к «тов[ари]щ[а]м», незав[исимо] от их оттенк[а] но завис[имо] от их костюма и манер, денежн[ой] жадности, подозрит[ельност]и, бабьего и старч[еского] эгоизма, отс[утст]вия подлинн[ы]х духовн[ых] инт[е]р[е]с[о]в.

Обсахар[енная] патетика по адресу всего, что связано т[ак] или иначе с делом П[етра] А[лексеевича] и постоянн[ое] системат[ическое] непоним[ан]ие самых основ и духа его уч[ен]ия.  — Предм[етные] уроки.— Воспомин[ание] о встр[е]ч[а]х, дружбах, разгов[о]р[а]х — замещает отс[утст]вие или недост[ато]к убежд[ен]ий.

Самод[у]рка, крепостница по природе. Сантимент[аль]но-внутр[енне] грубая (? — так у А.Б. — П.Р.) и жест[окая] женщина. —

Наивность.   — Выдел[ен]ие меня за «двор[янст]во», «манеры», «порядочность». —

Скрыт[ая] антипат[ия] к «европейству».

Похороны П.А.

Невер[оятно] путаная голова — под конец. Отстаив[ан]ие в 2 засед[а]н  [ия]х абсол[ютно] противоп[оложных] вещей.  — Её отнош[ение] к «мистикам».

Внутр[енние] симп[атии] — к «религ[ио]зн[о]му», но… П[ётр] А[лексеевич], (мои разъясн[ен]ия).

«Что же мне делать?»

Жалкая старуха.

Вечно   qui pro quo  с умной, орг[а]н[и]з[о]в[а]нной и хор[ошо] знающей «своё» В.Н. Фигнер»[3].

Эту саркастическую характеристику Софьи Григорьевны в черновиках воспоминаний Борового дополняют строки из дневника Алексея Алексеевича от 24 апреля 1928 года, написанные в разгар столкновений с анархо-мистиками в Музее Кропоткина: «Сейчас письмо от С.Г. Кропоткиной. Святая простота или военная маскировка? И то и другое! Смесь — ханжества, трусости, просветительства, сентиментальности, оппортунизма!   — И доминирующая над всем — логика бестолковщины»[4].    Как мы видим, Алексей Боровой отнюдь не распространял на вдову Кропоткина то восхищение и уважение, которое он испытывал к личности её мужа (что, впрочем, не мешало ему подвергать резкой критики и его идеи, но только идеи, а не персону).

Более сложной и менее однозначной является оценка Боровым Александра Атабекяна — близкого друга Кропоткина, видного анархо-кооператора и своего предшественника в роли лидера анархистов в Кропоткинском Комитете, со скандалом ушедшего из него в знак протеста против ограничений анархической деятельности в нём. В набросках ко второму тому мемуаров Борового находим следующий план-конспект портрета Атабекяна:

«Атабек[ян].

Огранич[енный] неуклюж[ий], прямол[инейно] видящ[ий] и чувств[ующий] чел[о]в[е]к.

Докт[орский] дипл[ом].  — Впечатл[ение] мало[о]бразов[анного] и даже малознаю[щего] чел[о]в[ек]а.

Ординар[ен], армия, фанат[ическая] пред[ан]н[ос]ть вождю.

Мозг — кот[орого] дов[ольно], чтобы один раз в жизни перевар[и]ть свою центр[альную] идею и застыть в ней, не умея смотреть по сторонам.

Хорош[ее], привязч[ивое], даже влюбч[и]вое сердце.

Его возни с Кр[опоткиной].  — Портрет «С[офьи] Григ[орьевны]» и пр. Его столкнов[ени]е.   — Откуда?  — Закусил удила.  — Приёмы стар[ого] подп[оль]щ[и]ка.  — Свои кротовые истины. —

Моя с ним полем[и]ка.  —  Никак[ого] зуба прот[ив] него — полное убежд[ен]ие в его честн[ос]ти»[5].

Итак, невысоко оценивая ум и интеллектуальную самостоятельность Атабекяна, Боровой, вместе с тем, воздаёт хвалу его «сердцу», честности и порядочности. Прямо противоположны его портретные зарисовки Карелина, Сандомирского и Гроссман-Рощина, у которых Боровой признавал наличие талантов и ума, но ставил под вопрос их порядочность и принципиальность. Перейдём к ним.

На отношение позднего Борового к Аполлону Карелину (которого он при его жизни довольно высоко ценил и выступил с хвалебными речами о нём на его похоронах и вечере его памяти в Музее Кропоткина) решающим образом сказалась такая сторона деятельности Аполлона Андреевича, как возрождение им движения мистического анархизма 1920-х годов в России. К моменту написания мемуаров и дневников 1928-1935 годов, Боровой скорректировал своё отношение к умершему Карелину в негативную сторону и сожалел о своих былых хвалах в его честь.

В первом томе своих воспоминаний, рассказывая о своей борьбе против первого («чулковского») и второго («карелинского») мистического анархизма, мемуарист весьма критичен в отношении Карелина, однако ещё как-то умеряет свой разоблачительный пыл в отношении того, кого некоторые считали «преемником Кропоткина» в российском анархизме:

«Уже после «Октября» —   небезизвестный, но крайне сумбурный анархист Аполлон Карелин неожиданно для многих выступил в роли организатора секты анархо-мистического характера. Тяжёлое поражение анархизма в революции 1917 г. было причиной «загнивания» наименее устойчивых его элементов.

Эти новые мистические анархисты размножились довольно быстро, руководимые способным, но беззастенчивым и сумбурным, как Карелин, демагогом — А.А. Солоновичем.

Анархо-коммунисты и анархо-синдикалисты единодушно отвергли это «направление», успевшее по трагическому недоразумению, утвердиться одно время в Московском Кропоткинском Музее. Я же имел с ними — в Музее специальную философско-теоретическую дискуссию»[6].

Если в мемуарах Боровой о многом умалчивает и сдерживается в отношении Карелина, ограничиваясь эпитетом «сумбурный», то договаривает до конца он в своих дневниках. 27 июня 1928 года анархист записал в дневник следующее:

«27/VI-28. Возмутительные, преступные истории, о которых нельзя писать…

Получил от Рогдаева интересный материал о Карелине. Этот пошлый анархический святоша, ханжа, лицемер, иезуит, не останавливающийся ни перед мистификациями, ни перед ложью, ни перед предательскими ударами в спину — теперь мне ясен до конца.

Анархический хлыст без искренности, породивший — то наглых, шарлатанствующих хлыстов (Солонович), то прибитых созерцателей и мистиков (Апосов [фамилия написана неразборчиво, я не уверен -П.Р.], Проферансов, Богомолов, «радеющие барыньки» и пр.) —  прихлебатель, хлестаков… Только теперь понял я цену предубеждений против него у всех — действенных анархистов, имеющих подлинный стаж и бесспорную репутацию. Дурно, что никто из    «Гол[оса] Тр[уда]» в своё время не дал мне его характеристики, идущей до конца… Только поэтому, я совершил ошибку — сведя с ним знакомство, чреватое другими — значительно большими ошибками — реставрацией отношений с изолгавшимся Солоновичем, попыткой совместной с ними работы и пр. и пр.

Причастность Карелина к 3 отд[елению] в течение 1 ½ лет (архивные] матер[иалы] Анатольева — узнал от Сажина) во мне не вызывает теперь ни малейшего протеста.

Отвратительно вспомнить, что обманутый — я говорил на его могиле, говорил на вечере, посвящённом ему, обещал и должен был писать о нём. Благодарение большевистской цензуре, спасшей меня от этого нелепого унижения»[7].

12 августа 1929 года читая вышедший в 1922 году сборник писем В.Г. Короленко, Алексей Боровой, между прочим, записал в дневнике: «В письме к Э.Д. Батюшкову от 9/VII 1906 есть целый абзац о Карелине, дающий новые штрихи к сложившейся [у] меня его характеристике — как иезуита и авантюриста. (…) («Был сослан, в ссылке опустился, выпивал и т.д.» и «были какие-то «сложности» в его поведении» (стр. 282). — Да, «сложностей» было немало!»

Перейду к характеристике Германа Сандомирского. Боровой не мог простить ему того, что он — в 1918 году обвинявший Борового в чрезмерной близости к большевикам, сам затем стал слугой и орудием режима и даже, по поручению власти совершил поездку в Европу, чтобы убедить западных анархистов в том, что в СССР идейных анархистов не преследуют[8]. В черновых планах ко второму тому мемуаров Алексей Боровой останавливается на фигуре Сандомирского. Вот отрывки из этого наброска плана:

«Герм[ан] Бор[исович] Санд[омирский].  (…) Совещ[ан]ия и конф[е]р[е]нции.  — Первон[ачальная] непримир[имость] его позиций. Всё более отходит. НКИД.  —  Служб[а].  — Его европ[ейская] поездка.    — Его резк[ая] перем[ена] фронта. — Его сотр[удни]ч[ест]во. Его двойств[еннос]ть. Его участи в «а.с.» [анархо-синдикализме -П.Р.] — Его «открытое письмо».  — Последующее.

Вкрадчив[ый], мелк[ий], хитрос[ть], — но вооруж[ённый]. Воор[у]ж[ен]ие — не 1 ранга.   — Но хор[ошее] знание среды, связи, прир[одное] остр[оу]мие чисто семитск[ого] типа — в основе цин[и]зм и скепсис. — (? — так у А.Б. — П.Р.)  Хор[оший] раб[о]тн[и]к»[9].

Этот эскизный портрет Сандомирского дополняет дневниковая запись Борового от 12 октября 1932 года, посвящённая мини-»некрологу» Энрико Малатесты. Сравнивая по контрасту этих двух анархистов, Алексей Алексеевич более отчётливо выявляет малосимпатичные черты Сандомирского:

«12/Х-32.

Сегодня узнал про смерть Энрико Малатесты. Ни одна пылинка не прилипла к его имени. Значение его для итальянского пролетариата я впервые уяснил себе по-настоящему из восторженного доклада Франческо[10]  в Кропоткинском Музее. А когда хлестаковствовавший Сандомирский докладывал о своём итальянском путешествии и своих попытках в чём-то убедить Малатесту — вопреки его намерениям фигура Малатесты встала в таком светлом ореоле, что стало стыдно и тошно за вертлявый оппортунизм докладчика»[11].

Последний — и наиболее подробный и сложный портрет, на котором я сегодня успею остановиться — портрет Иуды Гроссман-Рощина. С этим ярким и значительным деятелем анархического движения, интересным философом (и, подобно Боровому, приверженцем Анри Бергсона), Алексея Алексеевича связывала тесная дружба и сотрудничество в 1917-1918 годах. Потом, однако, наступило охлаждение, разочарование и дрейф Иуды Соломоновича в сторону «советского анархизма», а потом и большевизма. К портрету Гроссман-Рощина Боровой обращался не раз, как обычно, связвывая описание с размышлениями и попытку постичь индивидуальность с выходом на универсальные вопросы.

В мемуарах, описывая Жоржа Сореля, Боровой, между прочим, писал: «В жизни мне приходилось не раз наблюдать и встречать этот тип умственно одарённых людей, лишённых центрального стержня. Такими были, при всём различии их дарований и индивидуального облика, например,—  П.Б. Струве, В.А. Поссе, близкий мне одно время анархист — И.С. Рощин-Гроссман. Последний вулканической кипучестью мысли, непрерывным брожением, изумительной диалектикой, пожалуй, более других напоминал Сореля. Начал он «безмотивным террором», кончил «диалектическим материализмом» и вступлением в ряды коммунистической партии. В отличие от Сореля, беспорядочный Рощин-Гроссман был гораздо более «словесным» мыслителем, чем писателем. Он был образчиком — «диалектики на холостом ходу»»[12].

Та же смесь иронии, сожалений и восхищения, те же мысли и эпитеты, но намного более подробно проясняемые, встречаем мы в наброске плана второго тома мемуаров:

«Иуда Сол[омонович] Рощ[ин] Гроссм[ан]. Его привё[л], как и Н[овомирского], Арш[и]н[о]в. — Его предварит[ельные] рассказы о нём.— Возр[астающее], редко допуск[аемое], пост[оянно] до конца идущее сближ[ен]ие. Кипучесть.

Сл[ишком] много отлож[и]л[о]сь. — Неуст[у]пчив[ос]ть.  — Недов[ер]ие. Я — исключ[ен]ие. (…)   — Инд[и]в[идуа]л[и]ст. — Чрезв    [ычайное] жел[ание] сойтись.  — Общая работа.  — Беспочв[енность] ин[ди]ви[дуали]зма.

Ряд крупнейш[их] разочаров[ани]й. — Словесн[ые] объясн[ен]ия и камень за пазухой.

Великол[епная] диалект[ическая] маш[и]на. Не встречал такой неумолк[аю]щ[ей] лаборат[ории]. — Всегд[а] работает на холостом ходу.— Нет виртуозн[ых] вариант[ов] мыслей, но неистощимая лаборат[ория] новых оригин[а]льн[ы]х, неож[и]д[анны]х т[очек] зр[ен]ия.

Но… ни к чему… Нет стержня, [и]деи, вокр[уг] кот[орой]. — Огромн[ая] мозгов[ая] и словесн[ая] произв[о]д[и]т[ельность]. — Но соверш[енно] непрод[у]кт[ивно]. Вращаясь среди заур[ядных] людей, далеко уст[у]п[а]вш[и]х ему способн[остями], он среди них не сумел занять не т[олько] выдающ[егося], но и сильно импонир[ующего] места.— Мельница.

Образов[ан]ие самоучки, но из ряду вон вых[о]д[я]щ[е]го. — Огр[омная]    начит[ан]н[ос]ть во всех сф[е]р[а]х гуман[и]т[а]рн[ого] знания. — (…)

Школь[но] поверхн[остный], но остр[оумно] парадокс[альный] ум, огромн[ая] память, смелость, незаур[ядное] остроумие  — все эти кач[ест]ва как-то не дали того, что м[ожно] было ждать.

В а[нархических] рядах после револ[юции] — не играл никак[ой] роли.— Всё более в стор[ону] бол[ьше]в[и]з[м]а. Постеп[енно] — подобно Новом[ирскому] и Сандом[ирскому] значит[ельно] отошёл…

Фей[е]рв[ерки] блестящ[его] остр[ого] ума, но мгнов[енно] сгорает — бесплодно, т[олько] треск и дым.

Это не эруд[иция] крупн[ых] больш[их]  иде[а]л[и]стов — до корней просл[ежи]в[ающ]их проблему, это налёт необ[ычайно] воспр[ии]мч[ивого], легко схв[а]т[ы]в[аю]щ[е]го, понятлив[ого] и памятлив[ого] чел[о]в[е]ка.  —

Репертуар необыч[айно] обширен. — Мысль и особ[енно] слова движутся своб[одно] в разн[оо]бр[азных] планах (…)»[13].

А в дневнике Борового содержится, своего рода, обширный некролог Гроссман-Рощину, подводящий черту под осмысление этой незаурядной личности:

«6/VI-34. Умер — Иуда Соломонович Рощин-Гроссман.

В 1917 году его ко мне привёл Аршинов.

Ещё до этого он с восторгом мне рассказывал о нём. От нашего союза — он ждал великих последствий. Помню его милое, сияющее лицо, когда мы, в его присутствии, в первый раз обменялись рукопожатиями.

Наше сближение, на первых порах, действительно, пошло быстро. Необычайно кипучая, умственно-возбуждённая до краёв — природа Рощина — невольно заражала. С ним нельзя было говорить о повседневном. Да и время тогда не такое было. Темы разом взмётывались до небес, до вершин умозрения. Како веруеши? был его первый вопрос, с которым он пристал ко мне. Общие определения его не удовлетворяли, он забирался в теснейшие философские закоулки, всё переворачивал, приподнимал и освещал светом своего жадного до назойливости, беспокойного ума. Общее у нас оказалось — в Бергсоне. Но уже и тогда я заметил одну — поразившую меня особенность его мышления. Он с одинаковой лёгкостью и талантом излагал и защищал — противоположные тезы. Именно защищал — п[отому] ч[то] к услугам и враждебных ему идеологий он находил, играя, красноречивейшие аргументы. Но тогда я относил это к его общей одарённости.

Тогда Рощин был ещё истый «голосотрудовец», которые гордились им, называли его гением. Я же «голосотрудовцем» не был, причём был буквально полонён заворажившим меня Новомирским.

Наше умственное общение с Рощиным, однако, было интенсивным. Когда я напечатал «Анархизм»  — он написал о нём большую, в высшей степени сочувственную рецензию. Когда вышла моя брошюра «Личность и общество в анархистском мировоззрении» — он писал к ней предисловие от издательства «Голос Труда». Когда Рощин выступал в докладах с прениями в Историческом Музее, я неизменно председательствовал. Он настоял, чтобы я с ним вступил в «Социалистическую Академию», возглавлявшуюся тогда Рейснером и первый семестр мы с ним читали курсы.

Потом он уехал на Дальний Восток. Смерть Кропоткина была без него.  Он отозвался на неё брошюрой, в которой кое-какие ноты прозвучали диссонансом. Скоро у него как-то оборвались отношения с «голосотрудовцами». Первые две конференции анархо-синдикалистов, в которых я принимал участие, прошли без него. Его отсутствие и систематическое молчание очень раздражали его товарищей. В это время намечался уже раскол.

Вернувшись, на первых порах он, как будто, вернул утраченное доверие. Был задуман Сборник  — Памяти П.А. Кропоткина. Редакторами были избраны: Рощин, Н.К. Лебедев и я. Рощин дал живую, интересную статью. Но уже во время печатания книги — отход Рощина от наших позиций наметился очень резко. Фамилию его было постановлено снять с обложки «Сборника».

После этого Рощин стал быстро отходить от нас. Дружный с Луначарским, он стал работать в «Гусе». На 3-ю конференцию, где зловеще прозвучал оппортунистический доклад Сандомирского о его поездке за границу, к Малатесте — Рощина уже не звали. Я председательствовал на этой конференции и должен был обрезать Шатова, будущего строителя Закаспийской дороги, за его «наглые» попытки навязать нам Рощина.

Скоро я должен был оставить преподавательскую деятельность в Университете и ВХУТЕМАСе. Рощин начал читать там и здесь.

Потом я — стал «голосотрудовцем». Как-то зашёл Рощин в магазин на Моховой и предложил издать сборник его статей — уже ортодоксальных. Мы, разумеется, должны были отказаться. Более мы не видались. Должно быть, это было в 1923 г.

Что заставило его уйти от нас? «Типов» отхода было несколько. Одни уходили, п[отому] ч[то] не могли оставаться без живого, реального дела. Их томила вынужденная бездеятельность. Такими были — тт. Альфа (Аникст), занявший видное место среди советских работников, пожалуй, Ярчук. Другие уходили от «усталости» — Рубинчик и др. Третьих — мучили  соблазны карьеры. Таковы были — Новомирский и гораздо более мелкие Сандомирский и Алейников. (Последний, кажется, худо кончил).

Причина гроссмановского отхода была совсем особая.

Гроссман был одарён исключительно. Почти самоучка, он был широко разносторонне образован, был восприимчив, остроумен, красноречив, но главное… он был сверхъестественно заряжен. Это был — волкан идей. Когда он начинал говорить, мысли кипели в нём, они летели одна за другой. Волканическая способность его выбрасывать слова едва поспевала за волканическим извержением идей. За традиционными, известными мыслями летели — новые, оригинальные, варианты всех сортов, логические ухищрения — всё утончённее, всё замысловатее… Речь превращалась в арабеску — бесконечную, неуловимую.

Это была — первоклассная диалектическая машина. Но… машина на холостом ходу. Стержня, основы, того «святого святых», которое делает музыку, из-за которого начинают играть — у него не было. Его пропаганда, проповеди — были «божественные», «бесцельные» игры.  — Толстовство, бакунизм, бергсонианство, марксизм — всё могло найти в нём изощрённейшего логиста.

И потому ему, талантливому идеологу «безмотивного террора», не стоило большого труда стать потом убеждённейшим защитником «анархо-синдикализма», а потом вскоре «диалектическим материалистом». В искренности его я не сомневаюсь.

 

[1]             —  Боровой А.А. [Об анархизме]. Материалы к статьям. Заметки, выписки, конспекты.  РГАЛИ, Ф.1023, Оп.1, Д.145, Л.121.

[2]             — Боровой А.А. Дневники. 20 января 1934 — 21 ноября 1935. РГАЛИ, Ф.1023, Оп.1, Д.177, Л.77-77об. 

[3]             — Боровой А.А. Моя жизнь. Воспоминания. Черновые наброски и главы, исключённые автором из рукописи. РГАЛИ, Ф.1023, Оп.1, Д.172, Л.59.

[4]             — Боровой А.А. Дневники. 12 апреля 1928 — 22 января 1932. РГАЛИ, Ф.1023, Оп.1, Д.173, Л.6.

[5]             — Боровой А.А. Моя жизнь. Воспоминания. Черновые наброски и главы, исключённые автором из рукописи. РГАЛИ, Ф.1023, Оп.1, Д.172, Л.73

[6]             — Боровой А.А. Моя жизнь. Воспоминания. Глава XI. Революция 1905 г. и реакция. РГАЛИ, Ф.1023, Оп.1, Д.168, Л.362.

[7]             — Боровой А.А. Дневники. 12 апреля 1928 — 22 января 1932. РГАЛИ, Ф.1023, Оп.1, Д.173, Л.14об.-15.

[8]             — Об этом, например, см. также: Боровой А.А. Дневники. 20 января 1934 — 21 ноября 1935. РГАЛИ, Ф.1023, Оп.1, Д.177, Л.54-54об.

[9]             — Боровой А.А. Моя жизнь. Воспоминания. Черновые наброски и главы, исключённые автором из рукописи. РГАЛИ, Ф.1023, Оп.1, Д.172, Л.72.

[10]          — Речь идёт о Франческо Гецци, известном итальянском анархисте, жившем в СССР, товарище Борового, который был репрессирован по одному делу вместе с ним.

[11]          — Боровой А.А. Дневники. 30 января 1932 — 21 февралч 1933. РГАЛИ, Ф.1023, Оп.1, Д.174, Л.51.

[12]          —  Боровой А.А. Моя жизнь. Воспоминания. Главы XII-XVII. РГАЛИ, Ф.1023, Оп.1, Д.169, Л.76-77.

[13]          — Боровой А.А. Моя жизнь. Воспоминания. Черновые наброски и главы, исключённые автором из рукописи. РГАЛИ, Ф.1023, Оп.1, Д.172, Л.75.